Культпросвет: Екатерина Боярских, Виталий Науменко, Лидия Шаркунова

07.11.2018 в 08:33, просмотров: 718

"МК-Байкал" продолжает давнюю иркутскую традицию - знакомить публику с достижениями современной литературы. В поздние советские годы в газетах публиковались рассказы, стихи, книжные рецензии авторов, которые жили и работали в Иркутске и Иркутской области. На какое-то время традиция прервалась, но сегодня в рубрике "Культпросвет" она будет продолжена".

Культпросвет: Екатерина Боярских, Виталий Науменко, Лидия Шаркунова

Слово редактора

Уважаемый читатель, мы продолжаем публиковать произведения иркутских авторов – тех, что живут и работают (или, увы, – жили и работали) в Иркутской области. Двое из них уже составили славу Иркутска, их ценят российские читатели и знатоки литературы – это Екатерина Боярских и рано ушедший 42-летний Виталий Науменко.

Итак, сегодня мы публикуем замечательную прозу Екатерины Боярских, автора большой и заслуженной известности, такого редкого автора, о каких говорят: «Органическое дарование». Екатерина больше известна как поэт – поэт неуклонного дара, своеобычного и мощного. Но ее проза – безусловно, проза поэта – не менее интересна и пронзительна.

Кроме того, мы вспомним Виталия Науменко и отдадим ему дань памяти подборкой стихотворений. Науменко Иркутск знает как поэта – но ко всему прочему он занимался прозой (говорят о неоконченном романе, который он оставил после себя), драматургией, литературоведением. В середине двухтысячных Виталий уехал покорять Москву, уехал вслед за своим учителем, поэтом Анатолием Кобенковым. Но в итоге вернулся в Сибирь, где тихо умер в Железногорске-Илимском в доме своей матери. Публикации, посвященные творчеству Виталия, вышли во многих журнала-«толстяках», с которыми он сотрудничал.

Третий участник сегодняшнего «Культпросвета» – молодой поэт Лидия Шаркунова. Она имеет особый, ясный взгляд и чистый голос, который обещает развиться в нечто еще более интересное. Творческая самостоятельность Лидии была оценена на Форуме молодых писателей фонда Сергея Филатова, где ее рекомендовали на стипендию Министерства культуры РФ.

Светлана Михеева

 

Екатерина Боярских

Поэт, прозаик, пишет для взрослых и детей. Окончила филологический факультет ИГУ и аспирантуру того же факультета по специальности «История русского языка». Живет в Иркутске, преподает, сотрудничает с Центром независимых социальных исследований и образования. В 2000 году Екатерина стала лауреатом премии «Дебют» в номинации «Крупная поэтическая форма». Публиковалась в «толстых» журналах и в антологиях. Автор нескольких книг. Стихи переводились на разные языки.

ПТИЦЫ В ПЕКАРНЕ

...Хотел нацарапать что-то на стене нашей общей памяти, да забыл, что, и застрял на полпути, поскольку сам я уже не там и сюда не вернулся, и витаю где-то в небесах, и жду неизвестно чего. Всё, однако, закончилось благополучно: ведь я, вопреки всему, существую, ведь я, несмотря ни на что, живу. Хотя разве я могу быть благополучным завершением какой бы то ни было истории?

Тадеуш Конвицкий

Птицы в пекарне. История, которой я не знаю и никогда не узнаю. Место говорит со мной на неизвестном мне языке, его речь обступает меня со всех сторон и, как храм, поднимается вверх колоннами, выступами, органными трубами. Я не понимаю, о чём говорят мне извёстка и ветер, своды арочных окон, движение птиц. Их речь слишком велика для меня – но я чувствую её повелительное наклонение. «Иду сюда. И ты иди сюда. Отсюда и спасу тебя, – говорит голос, – выведу наружу. Ты не возьмёшь ничего, вынесу тебя голой. Ни камня с собой не разрешу, стекляшки от чашки, дизельной обтирки – тряпки с зайцем из сарайки. Ты даже не вспомнишь, что вы нашли там под тряпками. Никогда до конца не поверишь, ни во сне, ни наяву, не повторишь слова – будешь видеть, как шевелятся губы, но слов с собой не дам, не унесёшь. Ты будешь знать красоту и ужас, но забудешь их исток. Помнить не дам – ты станешь знать их сразу, чувствовать родину всюду и навсегда. Я впечатаю это. Вложу в тебя пространство, и когда ты примешь правильное положение, пекарня откроется тебе, и арки будут свободны, и птицы в них».

Вряд ли он говорил именно это – и вряд ли мне. Но то, что мне послышалось тогда, я перевела жизнью, я перевела его в свою жизнь, и жизнь, услышав, приняла очертания сказанного и несказанного.

Пекарня вряд ли была пекарней, и долгая дорога к ней была долгой только для меня. Ледяные картины реки можно было смотреть, как кино в клубе, – он всегда стоял пустым, но дважды туда привозили кино, среди разных видов безмолвия оно было таким ярким наваждением, что затягивало в себя полностью. Я помню, как вошла в экран и шла по снегу вдоль деревьев. Снег, объёмный, как во сне, наполнял мне руки и ноги, а где-то далеко пел голос: «Не повторяй мне имя той, которой память – мука жизни, как на чужбине песнь отчизны изгнаннику земли родной». Там что-то происходило, на экране, а я была сбоку всего, в своём иллюзорном лесу, и понимала, и не понимала, что этот миг не повторится, что песня невозвращения – дай мне сказать, не молчи – моя, что песня изгнания, любого детства, любой потери будет мне известна, когда я выйду из заэкранья, из эпицентра синего, белого снега.

Дорога должна быть долгой. Я хочу пройти по углам и укрытиям того мира, которого нет ни на карте, ни в моей жизни. Единственный способ вернуть его – говорить вслепую, в закрытые двери высотой до неба, где делает круг вертолёт, глубиной до подземного жёлтого льда, его безумного кино под ногами. Рваная, обгоревшая книга памяти лежит на льду прошлого. Её страницам холодно.

Что было тут сто лет назад? Золотая лихорадка. «Когда-то здесь арбузы выращивали», – говорил пьяный геолог, а я не могла ни вспомнить вкус арбуза, ни представить время. Руины вдоль дороги казались тысячелетними дворцами. Заходить в них было нельзя, но я давно научилась делать всё, что нельзя, мыслью. Окна пустоты, стены молчания. Не повторяй мне имя той... земля, куда нельзя вернуться, не слышит моих клятв, она лежит в беспамятстве под новыми постройками, под колёсами вездеходов. Любить надо мне.

По вертолётному полю. Мимо конторы, мимо сараев, вверх. Мимо разрушенных зданий, смысла которых я никогда не узнаю. Все они – мои родители, прародители, краеугольные вещи прародины. Я их единственный потомок, во мне их кровь, их коды, это они создали и отпустили меня.

Мы входим в пекарню, чтобы испечь хлеб. Летом его пекут на улице, в печке, сделанной из бочки, но сейчас мы входим в ничей дом, чтобы испечь хлеб здесь, где никто не живёт. Пока мы шли, закончилась зима. Белые церкви окон открываются нам навстречу, в каменных узких арках весна и ветер. Он не каменный, понимаю я. Он мраморный. Его стены сложены из бело-голубых кусков воздуха, остывшего до камня. Перед окнами хочется встать на колени, и солнце, которого не было, заходит внутрь. Топится белая печь до потолка. Мы наполняем старинные железные формы тестом. Больше нет никакого дела. Страх уходит, голод засыпает, понемногу пахнет хлебом, нужно ждать – тогда прилетают птицы. Потолок поднимается, мрамор сияет. Воздух наполнен птицами, их хоровым посланием, многоголосием их теней и путей.

Те, кто там был, забыли это. На земле нет никого, кроме меня, кто помнит.

…Может, голос сказал другое? Я заберу тебя отсюда очень скоро, вынесу раздетой, испорченной, живой. Не оставлю тебе ни корочки, ни крупицы. Ты сама воссоздашь себе память. Скажи, если сможешь сказать. Войди в экран, как в Тулдунь, в её любимую застывшую воду, стань фильмом. Испеки хлеб, возведи арки. Синие тени птиц на твоём лице. Останови плёнку. Смотри – твоё лицо.

 

МАЛЫЙ АМАЛАТ

Никогда не любила пользоваться рулеткой. Меня пугала её лязгающая металлическая линейность с острыми краями. Зато как хорошо было смотреть, как она убегала внутрь, сворачивалась и исчезала. Щелчок – время в руке, время в кармане. Измерять незачем. Так и память – ничто линейное. Ход времени никак не может всей длиной развернуться у меня в сознании. Я одновременна и неизменна.

Всегда мерещилось: жизнь – рядом. Где-то за углом она не знает обо мне и я не знаю, как попасть туда, где свернуть. Но она есть. Она прогибает, проминает картонку города и всю мою картонную жизнь своей тяжестью, обугливает своим жаром. Тяжёлое, яркое, безразличное настоящее. Будто солнце нисходит на землю и не помещается в ней, но всё ещё силится сделать своё прикосновение неиллюзорным, но безвредным – хотя должно бы уничтожить всё, что рядом с ним ни существует.

Необитаема. Необитаемая, на необитаемом острове островитянка. Река то была, то не было. Я то была, то не было. Мы с рекой ускорялись и пропадали без вести в серых камнях. Она приглядывала за мной, хотя вряд ли следила, чтоб я выжила. Просто отказывалась убивать. Легко пускала на зазеркальный берег. Меняла меня так, чтоб я прошла. Показывала то, что никак не называется. Пересыхающая горная безумица, пересекающая моё сердце, умолкающая в его камнях. В её молчании живу.

Река присматривала за мной, она явно знала обо мне, и хотя мне были непонятны её мысли, но после весенних дождей, когда она, вся бурая, дикая, огромная, неслась вертикально вниз, я знала: она не возьмёт меня. Каждый день она говорила: «Ты. Не бойся. Я знаю тебя. Продолжай быть, движущаяся точка, продолжай движение». И даже стоя на берегу, когда выпученная, грязная, страшная вода терзала всё вокруг, я знала: она меня не тронет. Пройдёт мимо, оставит меня прежней. Она не такая, как Малый Амалат.

Однажды Малый Амалат сумел забрать Сашку.

Осенние пространства того дня совсем пусты – в этом была красота и безопасность. Мы шли на реку стирать и полоскать бельё. Я думала о солнечном свете – думала о нём, представляя, что всё сделано из него. Вокруг каждого растения дрожал ореол болезненной для меня любви, и, если сконцентрироваться на нём, увеличивался до всеобъемлющего смысла. Цветные берёзы были прозрачны настолько, что я переставала понимать, берёзы ли они теперь. Это изменение под вечным солнцем отбирало у существ их прежние имена, а новые невозможно было узнать, они все находились там, куда мне не было ходу, в том месте, о котором светило предвечернее солнце. Мысль шла в этих краях совершенно иными путями, чем девочка в старой куртке, большую часть дня думавшая о том, какие замечательные лепёшки пекут в поселковой столовой и как было бы здорово съесть не одну, а сто лепёшек, и каждый день по сто. Мысль пространства не принадлежала мне, не вмещалась, но она была рядом, она была всем и во всём. Под ногами было множество грибов; маслята и сыроежки росли анонимным обещанием поддержки и изобилия. Я хотела их записать, оставить их с собой, не расставаться. Я хотела записать всё - волны земные, цвет трав, боль в животе, с которой я просыпалась и засыпала, и стыд, и этот свет стеной от неба до земли, сентябрьский свет в неизвестной никому, в том числе и самой себе, точке существования, отвергающей имя и возраст, чтоб было всегда... но не знала, какими словами это сделать. Со мной шла Сашка, утеплённая, маленькая, погружённая в себя. В ней всё было идеально. Между ней и солнцем не было преград. Казалось, солнце светит на эти круглые щёки, на крошечные совершенные руки, а щёки и руки светят туда, к нему, с равной солнечной силой, и все реснички виделись отдельно. И ноготки. Солнце было на ней и полностью было ею. А я была способностью видеть солнце и силой его любить. Тогда эта сила казалась мне безоговорочной. Оказалось, она всего лишь касалась меня до момента, когда я сделала шаг назад, в тень, и осталась без неё – как без самой себя, с необходимостью снова создать утраченное из ничего, из полного отсутствия.

Сашка стояла на камушке и полоскала в воде Малого Амалата носовой платочек – синий в белую полоску. Этот синий так выцвел в памяти от той воды, того солнца. Вода бережно забрала её с собой. Она просто посадила маленькую Сашку себе на спину и понесла её за поворот. Я стояла на берегу, открывала рот, но вместо крика из меня рвалось молчание. Маленькая Сашка сидела на воде и ещё смотрела на меня, уплывая. Она не боялась. Её лицо становилось всё меньше и было совершенно спокойным. Было совершенно понятно, что мы видим друг друга в последний раз. Малый Амалат выбрал только её и забрал в одну секунду, и всё состояло из солнца. Наша неожиданная разлука тоже. Мы попали по разные стороны солнца: я оставалась снаружи, а Сашку забрали внутрь.

Я наконец смогла замычать и протянула руки. Мать бросила бельё и вытащила Сашку. Я так и стояла на берегу, время не двигалось. Мы побежали от реки, и ноги двигались, а время не шло. Когда мы добрались до места, где жили тогда, Сашка почти забыла, что с ней случилось, а у меня была температура под сорок. Объясняет ли жар то, что я видела – объясняет ли то, что я видела, бред и температуру? Я только что видела теми же глазами, которыми вижу сейчас эти буквы, как в остановившемся мгновении единственный человек, которого я была способна любить, заворачивает за угол мира, навсегда уходя от меня. За тот угол, за который меня нестерпимо тянуло попасть, но я никак не могла понять, куда поворачивать, и до сих пор не поняла.

В следующий раз я смогла заглянуть за угол много лет спустя, ночью в Венеции. Чёрная вода что-то говорила, поднимаясь всё выше и выше, и солнца не было, но всё по-прежнему состояло только из него.

Раз в десятилетия просвет открывается и что-то смотрит оттуда, из-за угла. Бесконечный взгляд, равный бесконечности, чуть прикасается ко мне, когда идёт мимо, и всё последующее время – пустое, неравноценное, моё собственное время, только мне принадлежащее, мной наполненное – мне остаётся только задавать вопросы.

Ты видело меня? Ты вернёшься? Почему ты всё время проходишь мимо?

 

Виталий Науменко (1977-2018)

Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Редактор поэтических сборников. Родился в г. Железногорск-Илимский. Окончил филологический факультет Иркутского государственного университета. Жил в Иркутске, Москве, несколько лет назад вернулся на родину, где и умер. Автор публикаций в журналах «Арион», «Воздух», «Новая юность», «Новый мир», «Октябрь» (Москва), «Сибирские огни» (Новосибирск), «День и ночь» (Красноярск), «Иркутское время», «Зеленая лампа» (Иркутск), «Крещатик» (Киев), «Интерпоэзия» (Нью-Йорк), «Аксьон поэтик» (Париж), «ИФ» (Марсель) и многих других. Лауреат премии имени Виктора Астафьева. Автор нескольких поэтических книг. Член Союза российских писателей и Международного ПЕН-центра.

***

В клубах вонючего «эLэMа»

на диких берегах Илима

особенно черна Вселенна,

особенно необозрима.

 

Мне страшно, и светло, и зябко,

но я с судьбой играю честно,

что на обрыве ночи зыбкой

стоит пристрастно и отвесно.

 

Кто дал мне родину такую,

как с ней, хоть сдуру, примириться? —

раз звёзды пашут вхолостую

с немыслимой своей границы —

ища не правды — оправданья,

а это и смешно, и мало.

 

И осекается дыханье,

и жизнь течёт куда попало.

 

***

…хотя бы и в тайгу.

Но я охрипну в ней,

сзывая петь в кругу

муз родины моей.

 

Как тучи комаров,

они летят на глас,

но только что им кровь,

забывшаяся в нас?

 

Под перебор такой

легко с ума сойти

в открытой мастерской,

разрушенной почти.

 

Унылый сонный гул

развинчен и раздут,

покуда по снегу лыжни

не проведут.

 

Кусали, а не жгли,

не пили кровь с руки —

кривые бражницы,

пустые мотыльки…

 

***

Бурятки поправляют прядки

от гастронома в двух шагах.

На ослепительных руках

сияют белые перчатки.

Играют листья в беспорядке

на просветлённых деревах.

 

Превозмогая гул небес,

листва шумит и смотрит в лес,

мигая, двигаясь, струясь,

а где-то рядом я стою,

дивясь тому, как с миром связь

вскружила голову мою.

 

***

                                   А.С.

Я хочу создать Озёрную школу

И мотаться чайкою над Байкалом

С поэтическою лозою в клюве…

 

Синева гудит, как орган фальшивый.

Голова гудит, но чуть-чуть поменьше.

Мы идём с товарищем из Листвянки.

 

Вся листва, как водится, облетела,

Облетели горы, дома и пристань;

Голый воздух — вот всё, что у нас осталось.

 

Мы оденем его и возьмём с собою.

Мы оденем листьями и цветами

Край пейзажа, берега перед нами...

 

***

Н.

1.

Русалка в эфире на птичьих правах,

тем более — осень на всех островах.

 

Но щебет в холодном эфире дневном

становится розой, узором, окном.

 

В сияющих водах ты долго плыла,

на камень садилась, но дальше не шла.

Пока все желтело, хладело без слов,

и форму вещей принимала любовь.

 

Куда полетим из русалочьих гнёзд,

с байкальских насестов, желёзных берёз?

 

На Юг? — так и быть, — горизонт наклоня,

и лёгкость твоя наполняет меня —

 

под шум одинокой далёкой земли

и неба, в которое рыбы ушли.

2.

Мы придём, провонявшие рыбой,

И погибнем, влюблённые в соль.

Пряди спят, и ресницы, и губы,

Ночь бежит, озираясь на нас.

Я навряд ли поверю, что тело

Может быть так легко и прекрасно,

Я навряд ли придумаю что-то,

Что совсем бы тебя не касалось.

Я касаюсь тебя осторожно…

Уплывают солёные рыбы

По Байкалу обратно, обратно,

С расстояньем шутя и плескаясь,

На тот берег, где ты родилась.

 

***

Иркутск

То, что любят, не сдают внаём,

отчуждённость, близость — к дому дом,

тяжесть, ржавость, выжженность его —

сон его, как худший сын его, —

отдаю, по мне здесь места нет,

и иллюзий нет на сей предмет.

 

Где-то продают еще портвейн,

чайки спят по берегам реки.

И деревья голубых кровей

вслед тебе кивают, остряки.

Ты его обжил и пережил…

Хоронил, шатался меж могил.

 

Ты и сам лежишь в его земле,

догадайся, где и почему.

Рюмки бил, и белены белей

сочинял в пандан стихи ему.

Ну а он глядел через плечо и прочёл…

                                      Уверен, что прочёл.

 

Лидия Шаркунова

Родилась в 1989 году в городе Череповце Вологодской области. Окончила факультет истории искусств СПбГАИЖСА им. Репина. С 2015 года живёт с мужем-скульптором и двумя детьми в поселке Старая Ангасолка на Кругобайкальской железной дороге. В 2011 году стала лауреатом всероссийского поэтического конкурса им. Н. Рубцова. Стипендиатка Форума молодых писателей в Липках (фонд С. Филатова) в 2017 году. Публиковалась в нескольких сборниках.

Фото: Екатерина Скабардина.

***

Моя ль вина, моя ль вина,

Что у меня есть глубина?
Но напрягаю я чело, 
И нет — не помню ничего.
Не помню дат, не помню встреч,
Не знаю, как построить речь,
Не помню букв, не помню слов,
Не помню никаких основ.
В башке зияет пустота,
Я напрягаю мышцы рта,
Ответь из этой пустоты
Мне на вопрос: «Ну как там ты?»

 

Немотивированная моя речь

О, нету тебе прощения,
немотивированная моя речь!
Ведь было тебе отпущено
слушателя беречь.
Но сло-
сло-
слова, как камушки
откалывались и злословили.

И было мне тяжелее всего
соблюдать мои же условия:

ведь я просила речь
не зазнаваться,
не завираться,
и терпеть пертурбации,
и на слове не обрубаться,
истину также глаголить,
поспевая за головой.

И думала я:
доколе?
И думала я:
на кой?—

Я буду болтать что ни попадя,
выкручиваться как-то походя…

О, нету тебе прощения,
речь — палец в рот не клади!
Ведь слушали тебя с восхищением,
а что же тебе – впереди?

Овации, поздравления,
Слава, награды, почёт?

Речь дрянная, немотивированная,
черт побери тебя, черт…

 

Диалог 

Встретились два человека, 
Встретились – заговорили:
– Пожалуйста, пойми меня правильно. 
– Пожалуйста, пойми меня правильно. 
– Нет, ты пойми меня правильно. 
– Ты тоже пойми меня правильно. 
Речь отделилась от них, 
Речь перестала быть главным, 
Превратилась в бурлящий поток 
Переливов звучания, пауз, 
Повышения и понижения, 
Погружения вглубь себя, 
Полного растворения... 
Речь растворилась совсем.

 

Что-то другое

В отношениях с человеком 
Важно быть за чертой. 
Можно жалеть человека, 
Можно держать его за руку, 
Можно смотреть на него, 
Можно доверить важное, 
Можно иметь 
общие тайны, 
общих друзей, общих знакомых, 
Можно обнять человека –
Но ощущать его тело, 
Но погружаться в тепло 
Слишком долго не стоит. 
Потому что это – черта, 
Потому что там, за чертой 
Начинается что-то другое, 
     что-то другое, 
                     что-то другое…